Вначале были тихие, прохладные строки романса с легким привкусом джаза:
Милый друг, садись, поплачем
В мира желтую жилетку.
Это осень, не иначе,
Вертит города рулетку...
И через несколько минут жесткое, с утрированным украинским акцентом:
Однако, надо,
Однако, надо
Брать чемоданчики и паковать белье!
Одна Канада,
Одна Канада,
Одна Канада, блин, спасение мое!
Между этими песнями – пятнадцать лет, вобравших в себя так много, что и не вспомнишь. А у кого из нас промежуток между 1985 и 2000 годами не вместил бессчетнное количество событий, разделивших жизнь на несопоставимые части?
Кто теперь может поручиться, что действительно существовал на Буковине удивительный еврейский Город с непостижимым колоритом? По воскресеньям нарядно одетые старики в пиджачных парах прогуливались по главной улице. И хотя улица носила имя классика украинской литературы Ольги Кобылянской, горожане называли ее просто Кобылянская. Вместе со стариками, ведя их об руку, шли восхитительные дамы, которых язык не поворачивается назвать старушками – прямая спина, гордая поступь, французский выговор выпускниц Сорбонны. Выгуливая внуков в зеленых сквериках, они дальнозорко читали французские романы, изящно отставив руку.
Он был одним из этих внуков и в детстве считал, что говорить одновременно по-русски, по-французски и на идиш совершенно нормально.
Какой душистый, какой цветочный
Наш старый город апрельской ночью,
Особняки за зеленым парком
Объяты сказочным добрым сном.
Он чувствовал, что идиллия будет недолгой... Город, подернутый туманным маревом, застывший в какой-то нереальной жизни, должен был растаять, исчезнуть, раствориться. Город исчез, потому, что его оставили люди, для которых он был естественной средой обитания. Они теперь в Бостоне, в Ростоке, в Мельбурне, в Иерусалиме.
А Город остался один. Он съежился, обветшал, стало ясно, что волшебный дворец - всего лишь маленький уголок в далекой провинции, у которого все в прошлом. Во дворце поселились люди, которые пришли извне и почувствовали себя хозяевами. Тем, кто жил здесь прежде, просто не стало хватать воздуха.
Ну вот и все! Я дни и месяцы считаю,
Мой выбор сделан, и заказан мой билет.
Я уезжаю, уезжаю, уезжаю
Из тех краев, где как на Марсе, жизни нет.
Отдав полжизни за кусочек каравая,
Который черствым оказался на беду,
Я уезжаю, уезжаю, уезжаю,
В последний поезд залетая на ходу.
Он уехал не сразу, сполна отведав сомнительных постсоветских прелестей. Город-праздник, Город-эстет, которому посвящали изысканные эссе западные журналисты, опростился и почти целиком переместился на базар.
Ах, этот калиновский базар, в просторечье – Калина! Где все торговали всем, куда съезжались автобусы из Магадана и Харькова, Тюмени и Воронежа. Вчерашние инженеры и действующие преподаватели вузов, загнав подальше интеллигентские рефлексии, ездили в Польшу и Румынию, где пластиковые скатерти и утюги меняли на замусоленные злотые и леи, которые потом превращались в зелененькие портреты американских президентов. А он вдруг стал Певцом приграничной торговли. На Калине из всех динамиков орало веселое: «Я фарцовщик с Черновицкого базара...»
Тот, кто скажет, что это строчки от поэзии далекие, будет прав. Автор и сам прекрасно знает. Но песни с Калины попадали в цель, и не особо искушенная в прекрасном публика обалдевала от того, насколько складно, в рифму, кто-то о ней поет. Он стал героем целого Города, его узнавали на улицах и считали за честь быть с ним знакомым. Сегодня он сам недоумевает, как такое могло произойти, но ведь было, было...
Но была и «Червона рута». Главный фестиваль перестроечной Украины. Он приехал туда с песней о евреях – украинских стрельцах. Песня взорвалась, будто бомба, потому, что перестройка перестройкой, а со сцены петь о евреях – это как-то непривычно. А он щеголял среди гостей фестиваля в экзотической для Запорожья кипе, и его постоянно снимали американские и канадские телевизионщики. Кстати, во время фестиваля произошел путч 1991 года, и журналисты из Канады официально предложили ему уехать с ними.
Но он вернулся. Потому, что знал: если уезжать, то в Израиль. Вот такой еврейский еврей. Но долго еще примерялся, словно ждал условленного часа.
Все надеялся, что город опомнится и станет прежним. Но чудес не бывает...
Стою и мокну под дождем,
И как укрыться от беды?
То мокрый снег, то снова дождь,
Как ни крути, как ни верти.
Я в этом городе рожден –
Как много утекло воды.
Стою, смотрю на дом родной
И не могу в него войти.
Почему-то ему показалось, что Город перенесся в Израиль, целиком, с напевным говором и словечками, близостью соседей и любовью родственников. Но Израиль оказался совсем не таким, каким представлялся издалека. Жарким, жестким, свысока взирающим на неофитов. Выберешься – молодец, не вскарабкаешься – извини, брат. Сколько их, музыкантов, художников, журналистов, так и ввинтившихся ни во что, так и живущих в одна тысяча девятьсот то ли восьмидесятом, то ли девяностом, бесконечно вспоминающих, «кем был Паниковский до революции»... И неловко за них, и смешно.
Он входил в Израиль по-своему, через песни. В прошлой жизни остались лирика и риторика. Вокруг роились такие персонажи, что невозможно было не заставить их взять гитару и заговорить на понятном всем «русите», который практически повсеместно заменил нормальный русский. Народ на концертах хохотал от души, узнавая себя:
Мы с другом Васей – гордость местного завода,
С утра до ночи пашем, не жалея сил.
И каждый час берем на грудь по сотке «Голда»,
И наплевать на»балабаев» и «хамсин.
Если кто-то не понял о чем речь и не знает, что значит «Голд», «балабай», «хамсин», значит он только вчера спустился по трапу самолета в «Бен-Гурионе» и у него все впереди.
Он написал несколько песен, которые в авторской песне именуются «дурками», и о нем узнали. Хотя бардовская тусовка к шуточным песням относится покровительственно и свысока, корифеи оценили уровень текстов. Собственно, тусовка его не принимает до сих пор – не считают своим. Его вообще редко считают своим, он всегда сам по себе. Появляется, общается, но в руки не дается, будучи по природе существом не коллективным. Больше всего на свете не любит ходить в ногу строем, просто не умеет. Он вообще ухитрился всю жизнь заниматься только тем, что нравится. Поистине завидная, королевская роскошь, о которой почти все мечтают, - удел очень малого числа людей.
Лишь цыгане да поэты,
Как вино пьют волю...
Но один коллектив неожиданно пришелся ему по душе. Потому, что напомнил его любимый Город. Странный театр, говорящий на идиш, единственный в мире, затерявшийся в тель-авивских улочках. Причем в той части, что навевает отдаленные воспоминания о Городе. Впервые за шесть израильских лет он почувствовал себя так, как чувствовал в Городе – среди своих. Ему близки и понятны разговоры на повышенных тонах, чрезмерная жестикуляция, идишские распевы ивритских слов. То, что он делает в театре «Идишпиль», до него не делал никто: он приводит на спектакли русскоговорящих зрителей, большинство из которых, всю жизнь говоря на идиш и полжизни прожив в Израиле, о существовании театра даже не подозревали. А вы будете говорить, что Израиль – маленькая страна...
Вот это занятие ему нравится. Здесь все сплелось: идиш, на котором говорил Город и который был одним из родных языков, высокая атмосфера театра, возможность оставаться самим собой не приспосабливаясь и не прогибаясь.
Только песни пишутся редко. Одни говорят, что неподходящее время, другие – здесь не место для русских стихов. Времена, как известно, не выбирают, а призрачный Город давно растаял в зыбком раскаленном воздухе...
...Говорят, что все поэты – немного пророки. Много лет назад Эмиль Крупник написал о родном городе: